На главную страницу На главную страницу  
На главную страницу На главную страницу
На главную страницу На главную страницу   На главную страницу
На главную страницу   На главную страницу
Богослужебный раздел
Социальная работа
Просвещение
Теология
Искусства
События
Международные связи
Братства
Епархиальные организации
Иные организации

Конференции / VI Международные Кирилло-Мефодиевские чтения. 2000 г.

Н. Семенов

КРЕСТ И ФИЛОСОФИЯ

Крест и философия; такова моя тема. Заметьте, что я не рискую говорить о какой-то «философии креста», каковая, по-моему, и невозможна (в отличие от богословия Креста). Таким образом, подспудно моя тема очень стара и касается вопроса о границах философии, соотношения веры и разума, богословия и философии. Но ставится эта тема несколько иначе, на изломе события уникального, не имеющего аналогов, таинственного, одновременно и несомненного, и оспариваемого; события, изменившего — такова его значимость — человеческую историю, ее смысл, затронувшего каждую человеческую жизнь, независимо от того, сознает это данный конкретный индивид или нет. Без веры нельзя войти внутрь христианства, без веры и любви. Между тем, философия как раз и притязает на «познание изнутри» предмета, который она берется рассматривать. В то же время, войти внутрь христианства, оставив за бортом автономию разума, критическое мышление — это значит войти в него без философии, тем самым оспорив и возможность собственно христианской философии. Философии не задают вопросов извне философии, вопрошающий — философствующий. Это значит, что философия сама себе ставит вопросы — но одновременно и себя ставит перед вопросами. Поэтому, во-первых, она проблематизирует и себя, само вопрошание, оказываясь проблемой для себя самой. И, во-вторых, поставить неотклоняемый вопрос — это долг философа, но его же долг — ответствовать, не оставить вопрос неудовлетворенным. В таком случае, как же возможен — и возможен ли без разрушительных последствий для обеих сторон — диалог и сотрудничество проблематизирующей саму себя философии и поверяющего себя догматическим учением богословия? Далее мы и рассмотрим это на одном, но исключительном примере. Некогда Кант различил чувственность и рассудок как два ствола нашего познания. Между созерцанием и понятием нет ничего общего, хотя в то же время «созерцания без понятий слепы, а понятия без созерцаний пусты». Кант, однако, находит посредствующую способность, благодаря которой возможен синтез созерцания и понятия — продуктивную способность воображения. Что же может быть такой «посредствующей инстанцией» между верой и разумом, обеспечивая непротиворечивый синтез христианства и философии, Откровения и исследования? И можем ли мы сказать, переформулировав кантовский тезис, что религия без философии слепа, а философия без религиозных таинств если не пуста, то принципиально не полна? Собственно, об этом и говорит концепция ratio fide illustrata. Но вряд ли можно обойтись по этому поводу простым замечанием о том, что вера якобы постоянно присутствует «в глубинных контекстах философских сочинений, ... в простом качестве доверия к миру» (см.: О. Е. Иванов. Метафизика в богословской перспективе. СПб., 1999, стр. 18). Когда-то Блок заметил о поэзии Анны Ахматовой: «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом». Попробуем применить это к философу. Он мыслит как бы перед всеобщностью истины, а надо (ситуация, в которую я и хочу вовлечь другого) перед уникальной личностью Распятого. Но философ может здесь сказать не больше, чем любой человек: «Мой Бог и ваш Бог». Или промолчать. Всякое же иное — не должно ли оно восприниматься как род глумления? И может ли философия нечто добавить к простому per crucem ad rosam (через крест к розе)? Поверим Э. Мунье: любое безумие есть ничто иное, как поражение в общении. Крест, безумие Креста есть поражение в философском общении. Представить себе ситуацию сократического диалога вокруг распятого Христа невозможно, не совершая некоего морального и даже интеллектуального насилия над собой; но где же тогда именно сократический диалог, исключающий насилие? Поэтому стоило бы вспомнить о том, с кем, как и о чем говорил Иисус на Кресте. Во всяком случае это не было философским дискурсом.

***

Если искупительная, спасающая жертва Христа — отнюдь не удаленное от нас, затерянное в далеком и чуждом нам прошлом почти мифическое событие, а то, перед чем мы можем и должны поставить себя прежде всего, возникает вопрос: что я могу, и могу ли, сказать перед лицом этого события как человек и как философ? Могу ли я вообще философски смотреть на это событие — или возможности философского дискурса и философского взгляда сталкиваются здесь с принципиальной границей и просто неуместностью? Знаменательно ведь и молчание Христа в ответ на «философский» вопрос Пилата: «Что есть истина?» Смотреть философски — значит поместить рассматриваемое событие в особый горизонт; смотреть с «философской заинтересованностью», ибо «невинный глаз» слеп, незаинтересованное видение есть миф. Но заинтересованность философа не есть религиозная заинтересованность в спасении. Что бы мог спросить философ, стоя перед распятым Христом, не изменяя ни человечности, ни философскому разуму? Даже если он не верующий, он не может ни о чем вопрошать Иисуса в момент Его крестных страданий, ибо это было бы грехом перед человечностью. Но он может вопрошать себя и других, как всякий живущий, то есть необязательно философ: за что казнят этого человека? Справедливо ли это? Однако подобное вопрошание — даже оно — должно быть отодвинуто, прежде всего, состраданием боли другого. И это сострадание делает неважным вопрошание, выпытывание, неуместным любое рассуждение. Если я даже не уверовал в проповедь Христа, первое мое человеческое движение состоит в ужасе и сострадании, в ужасе самого сострадания, от которого могут бежать и в замкнутость равнодушия, и в циничность издевательств, злорадства и насмешек. А философ? Мог ли бы он, не изменяя своей человечности, реализовывать перед этим событием (в которое он тоже вовлечен, ибо в него вовлечен весь род человеческий) функции критической рефлексии, истолковывающего понимания, аналитической дескрипции, сущностного усмотрения или пресловутой деконструкции? Мог ли бы он спрашивать Христа: в чем смысл Твоих мук, Твоей смерти? Не был ли бы подобный вопрос мертвой печатью его собственной личности? Не позорно ли здесь любое глубокомыслие? Не глупость ли здесь в лучшем случае попытка усмотреть попытка усмотреть за «эмпиричностью» страданий тела, материальной явленностью крови Иисуса Христа некий незамутненный эйдос, скрытый по ту сторону этих мук? Усмотрение эйдоса, где Таинство — не та ли это «встреча», где философский дискурс являет свое достоинство именно тем, что парализован, что не умствует, не созерцает, не делает усилие «вчувствования» или критического дистанцирования? Ибо ты сам взят этой ситуацией весь, целиком, без остатка. А между тем у Христа и на Кресте были «собеседники» — собеседники Голгофы. И сколь несоразмерные Ему, так что ни ум, не чувства не могут осилить этот парадокс! Тем самым Крест — это experimentum crusis для философа и философии. Некая невозможность, с которой я сталкиваюсь в качестве философствующего и которой я должен себя испытать. Отсюда и рождаются формулы «верую, ибо абсурдно», «верить, чтобы понимать» и даже «все подвергай сомнению», ведь самому радикальному сомнению и при этом без какого-либо отбрасывания подвергнута сама возможность философствования. Здесь ты находишься в зоне трансгрессии всего философского, какой-то не замазываемой трещины в философии как таковой. Никакой спекулятивной системой «абсолютного духа», как и «экзистенциальной решимостью» ее не замазать. Во что же превращается «взгляд философа»? Он не то что бы сознательно отказывается от претензии «видеть самое видение»; нельзя даже сказать, что он целиком в видении одного только Христа, он сам теперь — видимое этим Видимым и в Нем. Моя мысль «обернута» не на саму себя, не на экзистенцию, не на предметное (ибо Крест — не предмет), она уступает себя и все вои претензии; вопрос смелости, дерзости, решимости мысли здесь более не имеет места. Не то что бы философия отсюда изгнана, она здесь, в этот момент, в этом событии не может родиться, потому что рождается нечто неизмеримо большее, содержащее в том числе, нарушая всякую хронологию, и условие ее (философии) собственной возможности. Конечно, философия исторически была и до земной жизни Христа, но она есть потому, что Христос был на Кресте и в тот момент она была невозможна (тогда как Сократ и умирая философствует). Таков не-философский парадокс философии. Поэтому «явление Креста» есть не безнадежная, а продуктивная брешь для философии и в философии. Богословие, разумеется, не может обойтись без философии, но не дело философии разъяснять нам последние религиозные тайны. Здесь философ должен замолчать, и не потому, что его к этому принуждают: если бы его принуждали, он, напротив, не имел бы прав молчать. Просто мы открываем сферу, где философу нечего сказать; где сама философская речь, если бы она прозвучала, звучала бы банально, неуместно и фальшиво. Здесь иная степень «кривизны», чем доступная философскому дискурсу, иная «топология» — «топология Креста», а не, к примеру элеатской сферы. Если перед нами и «феномен», то уж никак не феномен идей, чем занимается философия, и даже не феномен языка, чем занимается великая литература. Остается одно: верить, или, если угодно, не верить. Но разве это всерьез зависит от вас?

***

В силу всего сказанного я бы хотел еще раз пояснить избранную мной тему. Крестные муки Христа, Крест как символ, как реальность, как мистическая тайна; событие, в котором воедино связаны Воплощение, Искупление, Воскрешение, ибо это событие особого откровения личности Иисуса Христа. Что здесь может сказать философия? «Ничего; оно может только навредить», — так, вероятно, ответил бы Тертуллиан. «Не все, но кое-что», — так заметил бы, вероятно, Иустин Философ. Но можно вспомнить и слова Блаженного Августина: «Побеждает только истина, а победа истины — это любовь». Ясно, о какой истине говорит Августин; тем не менее, и философия есть ведь любовь к истине, любовь, включающая в себя волю к ней, заботу о ней и ответственность пред ней и за нее. Допустим, такой столп католической мысли, как Дитрих фон Гильдебранд, прямо утверждает, что существование Бога — это философская тема (см.: Дитрих фон Гильдебранд. Что такое философия? СПб., 1997. С. 246). И коль христианская весть послана всем людям, то она послана и философам. Итак, я нисколько не сомневаюсь в том, что и философ — и именно в самом этом предприятии, именуемом философией, может отвечать призыву «быть верными свидетелями Иисуса Христа, освободившего нас». Проблема, которая мучит меня — что бы мог сказать философ как философ Христу на Кресте, в момент Его крестных мук? Я говорю о философе как таковом, а не о философе-христианине. Или здесь я должен забыть всякое философствование (а ведь оно есть искание смысла и истинности жизни), ибо как раз здесь молчаливо являет себя граница всякого человеческого мудрствования, и самый наивиртуознейший философский дискурс становится тем более неуместным и нелепым, чем более он изощрен? Сам Крест есть «крест света», несомненно. И мне здесь вспоминается в качестве возможного ответа одно место из «Луга духовного» Иоанна Мосха. Когда молодые монахи пришли к старцу Стефану за спасительным словом, он долго не замечал их, а затем молвил: «Что мне сказать вам? Лишь одно: все время, пока вы были в моей келье, я не мог отвести глаз духа моего от Иисуса Христа, повешенного на Кресте». Можно возразить, что это ответ верующего, а не философа. Но разве в принципе невозможна фигура верующего философа? Если да, невозможна, то на какой раскол обрекается человек, приверженный вере и любящий философию? Как философ он должен был бы истребить свою веру, как верующий он должен был бы отвергнуть свою философию. Но что-то порочное есть в этом, более того, неистинное. Зато несомненным является другое — событие Креста бросает вызов философии, но не упраздняет ее. Одновременно и наша вера проходит здесь свое самое тяжкое испытание.

В начало страницы На главную страницу Написать разработчикам: Ольге Черняк, Матвею Родову

хостинг безвозмездно предоставлен Леонидом Муравьевым